липнут к ней... Гляди, опять бельем шуршит, ленивица! Сними-ка, понял, с
себя ледяной покров... Или мне пойти все с нее сбросить, а? Что ты там
хочешь? Завлекаешь?"
В окно в это время постучали. Акишиев вздрогнул от неожиданности,
откинул штору и увидел ту самую дылду. Он выругался.
- Чего тебе еще?
- Альбом я оставила у вас, - закричали у окна.
- Сейчас, - сказал зло Акишиев и пробормотал: - Альбом... Чего, съем,
что ли, я его, твой альбом? Полежал бы! Однако он вспомнил про надпись в
этом альбоме и хорошо о ней подумал: видишь, не хочет, чтобы тайны чужие
кто-то топтал, это она из-за того только и пришла!
Акишиев и потом не ошибся.
10
Гроб, между тем, транспортируемый вездеходом Крикуна, прополз средь
двух бугров, в снежистой лощине. Натыкаясь на железные цепи, мокрые
веточки маленьких деревцев умирали, сырые чернеющие ящики замелькали
неподалеку, как только вездеход взобрался, выкарабкавшись из снежного
месива, на очередной пригорок; в ящиках на подставках были погребены
умершие и недавно, и давно, сорок-пятьдесят лет назад. На кладбище давно
уже хоронили и русских, и ненцев рядом. Русские могилы долбились в земле,
а ненцы ставили ящики, рядом с которыми клали вещи покойного, от чайника
до мотора для лодки.
Вырытая с утра яма-гробница Сашки Акишиева подтаяла от проглянувшего
на часок солнца, внизу набралось немного воды, она утопила черные комья
земли, солнце зашло теперь за грозную тучу, мелькавшее в воздухе ненастье
приближалось, и все вокруг было как-то серенько, угрюмо, мрачно. За
гробом, провожать покойника шли лишь Нюша да те, что по службе; лишь
постепенно появлялись люди; и так как новое Сашино захоронение не было
делом привычным, царило молчание; наступило оно, по всей видимости,
вследствие недоумения, ужаса, какого-то еще неосмысленного переживания -
от того, что разнесся слух: Клавкины подозрения не подтвердились.
Несколько гвоздей вновь вогнали в гроб. Долго возились. Люди начали
шептаться:
- Ужас, ужас!
- И чего жизнь творит!
- Гробокопательница идет, - вдруг сказал кто-то.
- Ага! Ученая... Занималась изучением состояния... - Кажется, так
путано брехал и Метляев.
- Обе они любили до гробовой доски, - засмеялся Иннокентий Григорьев.
Он кивнул на Нюшу, что стояла в молчании.
- Одной ногой тоже стоит в гробу, - хмыкнул с удовольствием Метляев.
- Есть место им в полях России среди не чуждых им гробов, - глумился
бывший бригадир, знаток коротких поэтических строчек.
Клавка подошла к гробу, который был уже приготовлен к спуску в яму.
- И гробовой-то ласки нету, - запричитала она, белым кружевным
платком обтирая посиневший от слез нос. - Чего же ты не поглядишь на меня?
Гробовое-то твое молчание, гробовая-то твоя тишина мне-то, родной мой,
лишь осталося... от тебя... Не в мавзолее и не в гробнице хоронила тебя, а
теперь-то и вовсе вон водичка внизу, поставлят в эту водичку, и не буду я
даже во сне спокойно спать от страха за то, почему лежишь ты так неуютно!
- Уведите ее, - сказал молодой следователь.
Метляев подбежал к Клавке.
- Сама ведь хотела, - сказал он. - Чё кричишь-то теперь? Лежал бы и
лежал!
- Ишо не вечир! - хрипло крикнула на него Клавка. - Чего заегозил? -
Глаза ее были сухие и колючие.
Бурное ненастье, которое накапливалось еще с утра и с каждым часом
все больше и больше, опрокинулось на людей, ненастье полыхало с громом и
молнией. Вроде все смеркнулось после первых белых веток на небе. Полил
такой густой дождь, что в минуту искупал всех до нитки. Он лил и на гроб с
упавшей вдруг на него Нюшей; молодой следователь оттаскивал ее за руку, но
она не давалась и повторяла у гроба:
- Пускай, как хотите! Пускай!... Все будет потом!.. Теперь же -
сейчас... Мое...
Мертвец лежал не шелохнувшись, хотя гроб ворочали, удобно
устанавливая на илистом водяном днище гробницы. Такая была мука и в
"загробной" жизни: размывались дождем пшеничные Сашкины волосы, сжатые от
времени в отдельные пучки; пучки эти были похожи на вылинявший мертвый
парик, постепенно все завлажнялось: и лоб, и эти пучки смертных волос,
вода текла уже из волос по желтому Сашкиному лицу.
- Все вело к гибели, к уничтожению! - Нюша будто потеряла рассудок. -
Сашенька был у них всех смертником! Он за всех их работал! Из последних
сил старался!
Так больна была она, так слаба. Было похоже, что она такая, что и
сама закончит свое земное существование. Легкая, тяжелая смерть... Для
нее, стоящей между жизнью и смертью, право выбора жизни и смерти тоже не
было - все это было вне ее, тихо рыдающей над вновь вырастающим холмиком,
под непрощающим злым Клавкиным взглядом.
Грозная туча лила и лила, высеивая освежение. Лето в тот год было
очень уж грозным.
11
...Сашка отворил окно и крикнул:
- Эй, как тебя там... Погоди!
Нюша остановилась, вроде и ждала этого. В руках она подбрасывала
альбом, который только что через окно подал ей Акишиев.
Большой поселок спал при дневном свете, в домах кое-где, у порогов,
дымили самодельные коптилки, еще перед сном налаженные против гнуса. Нюша,
обвязанная платком, словно сельская модница, хлестала уже по голым своим
ногам березовой веточкой - не помогал и репудин.
Акишиев, большой, шумный, появился минут через семь-восемь, потому
как Нюша следила по часам, сколько будет его ждать.
- Послушай, - сказал Сашка. - А кто такой этот у тебя Мослов или
Чижов, или Кузнецов?
- Подпись-то?
- Ну.
- Человек интересный, - Нюша прижала альбом к груди. - А вы зачем
подсмотрели? Я же оставила нечаянно.
- А что, на нем такого написано было, что оставила альбом-то этот
нечайно?
- Все равно, чужие вещи с секретом разве так в упор разглядывают?
- Подумаешь, секрет нашла. Сырцов, Чижов, Мослов... Чего ты с ним,
дружила, что ли, что он тебе так про глаза написал?
- Может, и дружила. Вам-то не все ли равно?
- Не все ли равно, - усмехнулся Сашка, - а вдруг ты сорвешься к нему?
Вы же, девки, теперь какие? Чокнутые! Вам все вынь да положь...
- Надо, Саша, говорить вынь да положи, - назидательно сказала Нюша. -
А знаете, - без перехода, - правда, Метляев весь какой-то серовато-мутный,
какой-то изъеложенный, какой-то деревянный...
- С чего ты взяла меня заводить против него? - опешил он.
- А вы что, сами не замечали? На нем, посчитайте, сколько красок?
- Причем здесь краски? - опять пожал плечами.
- А вы что, на самом деле не знакомы с этим? Вот вы, какой теперь на
себя слой кладете? Я, к примеру, только первый.
- Ничего не понимаю.
- Как же? Первый слой только кладем, первую краску. Какая она? Потом
хоть и идет подмазка, загрунтовка, которой покрывают холст или дерево,
чтобы писать новыми красками, но на первом ведь слое все держится!
- Ну, загнула! - отлегло у Акишиева от сердца. - У нас-то с тобой,
надеюсь, красные краски.
- У меня - да. А вот с вами я еще не совсем решила, зато Метляев -
серовато-мутный.
- Так вот ты и будешь в группе жить с белилами? Э-э, брат! Наповаришь
ты, гляжу! - Но в голосе Акишиева звучала неподдельная доброта, он
улыбался хорошо и просветленно.
- Группа, товарищ Александр, это совокупность лиц, объединенных
общностью идеологии, скажем, научной, художественной, политической, или
профессией, хотя бы... А жить, лишь бы не грохнуться, нет, я тут вам не
помощница. Серовато-мутных надо выявить! Из группы - долой!
- Ну, даешь! - Сашка уже заинтересованно глядел на неуступчиво
сбившуюся Нюшу. Она перестала хлестаться березовым прутиком, стояла,
напружинясь, не сдающаяся.
- Вы мне скажите, можно и здесь грунтовый сарай сделать, чтобы
персики выращивать? Да, можно, я вам отвечу! Только сарай надо загодя
ставить, чистыми руками.
- А как сарай-то будем ставить? Вдоль или поперек?
Она расхохоталась. От болтушка, от дуреха! Дело принимает хороший
оборот, а я праздную лентяя, демагогией занимаюсь. Человек думает
создавать по своему образу и подобию, в незапамятные-то времена таких
героев-одиночек не бывало...
- Чего, коза, бурчишь-то? - Какое-то особое чувство, что-то вроде
братней любви к этой длинноногой, высокой девчонке восплыло в Акишиеве. Он
возрадовался ее хотению "лечь в бою", желанию в свои годы не хныкать, не
киснуть, а делать предстоящую работу с ним разом.
Акишиев нутром безоговорочно принимал людей долга, каких бы
характеров не носили они с собой; другим-то, вечно скулящим, таким,
действительно, как Метляев, небо с овчинку кажется, а эта - не уродил мак,
перебудем так! Нет, не заплечный мастер, как Метляев. Но не суть важно это
- само желание уже кого-то служить делу на этой поре подняло и
удовлетворило Акишиева. Научится! Научится не болтать на ветер, научится
глотать клубок в горле, глотать слезы, научится дело справлять. Только,
конечно, не стоит так и Метляева чернить. Пока на нем каиновой-то печати
нет, в изменниках не ходит, братоубийством не занимается, мыкает век в
своем костюме в клеточку. Склонить к себе! В каждом-то из нас непочатый
родник добра. Надо расколыхать. Всех чистых нет, не найду. Не ела душа
чесноку, так и не воняет. А к Метляеву надо подходить не с нажимом, иначе
дело труба, табак, швах!
- Куда идем-то мы с тобой? - Через какое-то время Акишиев игриво
спросил ее.
- А в тундру! Тунтури зовется... Ах, товарищ Александр, люблю такие
пути-то! Идешь, идешь, идешь! - Засмеялась, вскинула руки над головой, в
правой руке она держала альбом, он увидел этот ее альбом и вспомнил о
надписи с какой-то симпатией. - Чехов как говорил? Не помните? Если в
Европе люди погибали от того, что тесно и душно, то в России от того, что
просторно и нет сил ориентироваться.
Он захохотал:
- Где вычитала, что ли? Или этот Мосолов или Проселедкин сказал?
Тоже засмеялась:
- Вы чего же, ревнуете?
- Давай сядем.
Она послушно остановилась. Акишиев бросил на землю свой плащ.
Пересиливая что-то вдруг нахлынувшее на него, как тогда там, в Клавкиной
избе, все-таки сдержал себя, вроде лениво на земле развалился, оставив ей
местечко. Она осторожно присела, испуганно глядя на него.
- Чего боишься-то? - хрипло спросил он, прПИПнимая ее большое, но,
оказывается, такое маленькое тело. Она вся сжалась, напружинилась каждой
часткой.
- Ой, - вдруг вскрикнула, - капля росы! Глядите! - И, бережно
отстраняя его цепкие жадные руки, высвободилась. Он тоже нехотя нагнулся,
увидал эти чистые капли росы, ему стало хорошо: и глядеть на них, и сидеть
рядом с ней, такой теплой и трепетной.
На другом берегу речки рассеивался туман. Там была видна водопойная
тропа. Отвлекая себя от желания, медленно он оглядывал ее, потом стал,
опять же пересиливая этим желание, исследовать противоположный берег:
скаты к воде, первую траву в сочной свежести. Видно, по земле шел ранний
рассвет, капли росы не таяли, а наполнялись светом. "Вот так и мы, чем-то
хорошим наполняемся, - подумал он, вновь притягивая ее к себе.
- Чего же ты? Ну почему?.. Так хорошо-то и легко, почему?
Призывный дрожащий крик оленя огласил неожиданно всю эту притихшую
землю, он поплыл по воде мягко и сладко, утонул в дали, в светлеющей
восточной части неба и речки, куда доставал глаз; они увидели этого оленя,
он гордо вышел на тропу, а потом появился другой олень, такой же красавец,
такой же чистый и напряженный. Они сошлись рога в рога, лоб в лоб...
Бились, дурашки, долго. Один, первый, не выдержал и побежал. Второй
победно вскинул голову и, когда тот скрылся из виду, упал на колени,
теплая морда его, видно, достала воду, он весь трепетал, это было видно и
отсюда... Нюша, приподнявшись, во все глаза глядела на гордо вынесшегося
на бугор оленя.
- Пу! - услышали они вдруг рядом.
Нюша испуганно отшатнулась.
- Чё ты боисся-то? - Откуда он взялся, этот Метляев! - Вон, гляди,
что в газетках пишут: не девки пошли, а черти с рогами, - дерутся,
курят... А ты боисся? - Он расхохотался.
Потом, когда Клавка приезжала к ним туда, на лесосеку, было это уже
на следующий год, она Сашку хлестнула по щеке: "Вот тебе, вот тебе!"
Метляев осклабился и припомнил: "Во, бабы! Я же говорю, разбойницы! Хуже
мужиков дерутся!"
12
Солнце выглянуло всего не надолго и тут же заволоклось сиреневым
пожаром и облаков, и речной глади; немного позже там, в западной стороне
неба, облака заиграли другими красками: от дымчатого до зеленого, от
розового до полупрозрачного; то шел цвет темного угля, с вкраплениями
васильковой сини, то нежно-голубая незабудка причудливо образовывалась
узором и, умирая, уже не могла никогда повториться.
Холмик, украшенный крупными каплями чистого дождя, лежал под этими
небесными красками, как в огромном мавзолее, на тысячу верст стянутом
северным небом, все менявшим цвет, как растения перед грозой; как
мать-и-мачеха, гусиный лук, ветреница; менялась окраска
цветков-горизонтов, листьев-куполов...
Нюшу вела учительница, и Нюша порой уже заговаривалась, она твердила
по пять раз одно и то же: "Отпустить - это счастье сильных, взаперти
держать - мука слабых!" Или: "не любила свою находку, полюбишь - потерю!"
Они шли вдвоем, давно все разошлись по домам, поселок укладывался на
боковую.
13
...Так уж случилось, но из десяти человек Акишиевской бригады, шесть
собралось у Иннокентия Григорьева. Чуть ли не вся артель. Не хватало лишь
самого Сашки, Нюши и куда-то запропастился Метляев. Сашку, как известно,
час назад похоронили в другой раз, Нюшу увела к себе сердобольная
учительша, которая мимо кутенка хворого не проходила равнодушной.
К Иннокентию сбились потому, что, во-первых, он мужик не дурак, с
головой; ведь был же он у них до Сашки вожаком, не больно-то и больше с
Сашкой зашибли. Во-вторых, кому-кому, а вновь, на лето глядя, возглавлять
коллектив надо Григорьеву. В-третьих, собрались сомкнутыми рядами, потому
что у него всегда можно было организовать знатный выпивон - не наспех, а
солидно, по чести и достоинству.
Тем более, Иннокентий вчера слетал на своей лодке с подвесным мотором
- зверь! - в район и привез ящик охотничьей водки. Где он достал, одному
богу известно. Приволок из погребушки _м_а_р_а_с_о_л_ - рыбу, правда,
прошлогоднюю, но сохранилась, стервя (так Иннокентий обычно выражал высшую
похвалу всякому товару - вместо слова "стерва"), аж тает на губах.
Баба Григорьева старательная, чистенькая, зная о том, что ее мужик
зря суетиться не станет (и то - возвращается на место старшого, одно это
чего стоит!), металась из кухни в столовую. Было где ей развернуться!
Григорьев занимал четырехкомнатную квартиру со всеми, как говорят,
коммунальными выгодами. Таких комнат даже в таком видном поселке было
немного. Здесь - простор, отличная высота стен. И все хорошо устроено.
Стол был тоже большой, сбит из дубовых досок, выскоблен добела, а на
стульях понавешены фартучки и разная другая мишура - чтобы стулья
оставались чистыми. В общем, все свежо, широко, все уютно. И люди здесь
расставлены - вроде тут вечно и жили. И даже волосатый громадный Мокрушин
не глядится в этой квартире, как что-то гигантское и пещерное.
Хозяин сегодня был не совсем и здоров - вчера, легко одетый, видно,
простудился. Зябко кутался в теплую вязаную кофту. У него было
заостренное, гладко выбритое лицо. Был он, конечно, расстроен, да опять же
- Сашка, Сашка... Что губит-то нас? По-прежнему, как в старину, - водка,
карты и бабы. Скажем, до водки - умеренно, карты - лишь в дурака, а в
третьем сплоховал. Это же не город, братцы, где жена дознается про
любовницу после смерти мужа. Чего, говорит, вы цветы носите сюда? А это,
отвечает, - мужу. Как мужу? Это я жена! И я жена! Но он же и ночевал дома,
и деньги носил в дом... А нам, говорит, тринадцатой зарплаты хватало и
перерыва. Ха-ха-ха!
Все засмеялись, особенно Васька Вахнин. Этак заржал подхалимски, даже
Иннокентий поморщился.
Иннокентий продолжал развивать тему отличия городской любви и любви
здешней, любви по-северному. То есть, когда двух сразу любишь. Конечно, -
Иннокентий оглядел братву трезвым своим взглядом, - как и в старину, так и
теперь про мертвых или хорошо, или - молчи, не говори вовсе. И про Сашу я
ничего плохого сказать не хочу. Однако напряжение было. И когда жил - все
же на глазах у них с Нюшей происходило. И помер когда, а Клавка затеяла
это клиническое обследование. Гляди-ка далее! А вдруг - отравление? А Нюша
не при чем? Выходит, кто-то из нас! Потяни ниточку! Или мы не выступали
против Сашки? Ой, братва, не завидовал бы нам всем, если понеслась бы
разборка! Каждый - человек. Каждый по-своему отбрехивается. При этом
следователь только и ловит, на его взгляд, признания в совершении чего-то,
чего и не было.
Все примолкли, очень удивились прозорливости Иннокентия. Ага,
вляпались бы! Иннокентий теперь выглядел прочным, умным вожаком.
По-мужицки понимающим все, что кто-то еще своим умом не додумал.
Метляев зашел к ним, когда поехали по третьей. Удивительно
по-пижонски выглядел он: белые брюки, молочного цвета туфли с дырочками,
рубашка в клетку и цветной шелковый галстук. Перед тем как сесть, Метляев
вынул платочек и положил его на белоснежную подстилку.
Все к нему привыкли и потому не стали докучать шутками. Лишь Мокрушин
нехотя глянул на его аккуратно уложенные волосы с четким пробором и
загудел:
- Што, в бане был?
- В бане, - буркнул Метляев.
- Вот как поддал, - крикнул Васька Вахнин, - и дождя не заметил. -
Первый же захохотал. - Ты, Мокрушин, небо-то в году раз видишь?
- Вижу, - прогудел Мокрушин. - А те чё, показать его?
- Покажи ему, покажи! - подтрунил кто-то.
- Он ему в следующий раз покажет, - сказал Иннокентий, глядя не
по-доброму на Ваську, затевающего бузу, - Мокрушина в трезвом виде не
тронь. - Я, братцы, предлагаю выпить еще раз за нашего друга и товарища,
наполним рюмки и поднимем их по обычаю, не чокаясь. Поехали!
- За Саню!
- За Акишиева!
- Пусть ему в другой раз земля пухом станет!
- Чтоб все было хорошо...
- Дай бог ему здоровья, - болтнул кто-то, не зная сам, что говорит.
- За упокой души...
- Вдуматься, хороший мужик сгублен.
Застучали вилками, тарелками. Ели рыбу. Ели салат. И говорили уже
громче обычного. Пьянели на глазах. И это от того, что хозяйка, по
наущению Иннокентия, к охотничьей водке подкинула несколько бутылок спирта
- девяносто с лишним градусов. Причем, никто не отказывался. Метляев,
например, с Мокрушиным дербалызнули по чайному стакану. Причем, Метляев не
закусил ни грамма. Единственным, кто не внял расплывчатым словам
Иннокентия про Сашку, был Метляев. Ему сразу не понравилось, как
Иннокентий, говоря о Сашке, в общем-то утаптывает его в могилу поглубже.
Хотя сам и предупреждает: о мертвых плохо говорить не стоит. От всего
этого, от этой какой-то хитрой паутины, оплетавшей прах Акишиева, Метляев
наливался свирепой ненавистью и к себе, и к Иннокентию, и даже к молчуну
Мокрушину, неустанно пьющему, как перед потопом.
Что-то в словах Иннокентия Метляева не устраивало. Не мог он этим
словам радоваться. За что же на Саню-то? Да впервые Метляев - он, Метляев!
- с этим парнем почувствовал себя нужным, не просто человеком,
зарабатывающим _к_у_с_к_и_-тысячи, а интересно думающим о том, как и куда
пойдут по цепочке - слово-то какое привязалось! - все эти поднятые будущие
пиломатериалы, которые они-то заготовили с Григорьевым в том месте, откуда
их было не поднять. Поднял их Саня! Умом своим поднял, пупком и разными
механизмами. Чего же тихо глумиться над мужиком? Чего плести паутину?
Чтобы личность свою выпятить? Да гроша ломаного не стоишь ты, Григорьев,
против Саньки!
Иннокентий, чутьем собачьим уловивший перемену в настроении Метляева,
раскрасневшийся, подобревший, в этой уже общей полупьяной суматохе сменил
свое заглавное место и подсел к Метляеву, все еще пытающемуся оберегать
складки на своих отменных брюках.
- Ну, давай выпьем, - сказал Иннокентий, прПИПнимая своего дружка.
- Давай, - согласился Метляев.
- Давай выпьем и закусим.
- Давай...
- Закусим, потом опять выпьем, на воздух выйдем.
- Давай...
- Чего ты сегодня? Раскис, побледнел?
- Чего?
- Да, говорю, не такой какой-то...
- А-а! Думаю! Ты, говорит, Коля, _ч_т_о_? Я подсматривал за ними, а
он: ты, говорит, Коля, что? Ты, Иннокентий, никогда так с людьми по
большим праздникам не говорил... А он думал обо всех. А ты в разговоре
всегда на макушке, наверху... Вшивые мы с тобой одиночки, куколки в белых
штанах и вязаных японских кофтах!
- Ну, это ты, допустим, загнул, - по-дружески обнял товарища
Григорьев. - Я, к примеру...
- Ага, я. Видишь, я... А Санька говорил _м_ы_. Он это _м_ы_ даже
объяснял. Пусть и со слов Нюшкиных. Умное-то он налету подхватывал и
внедрял. Понял, внедрял!
- Так он же из армии только вернулся, - попытался сгладить шуткой
Григорьев.
- А мы с тобой, значит, не были там? Ты умным себя считаешь после
этого?
- Да демагогия все это! - стал нервничать Григорьев.
- Демагогия? - Ты меня тогда, Иннокентий, извини.
- Ну кто говорит, что такие вещи демагогия? - Григорьев попятился
назад. - Такие вещи, конечно...
- Такие вещи складываются из дела, ты понял меня! А его дело на виду!
Ты, извини меня, нагадил, а он за тобой лес вытащил.
- Не ты, а мы, - сцепил зубы Григорьев: ему начинало все это
надоедать.
- Извини! Тут извини-и! Не мы, а ты! Тебе Мокрушин, скажем, говорил,
что это бросовое будет дело? Говори, говорил? Говорил! Мы рубили-то в
такой низине, что канал потом какой рыли? А рыл-то день и ночь Саня
первым. Вот он и человек. А мы с тобой эту свинью подсунули. Демагогия?
- Ты что же думаешь? Он там надорвался? - не выдержал Иннокентий и
стукнул по столу кулаком. - Да ты погляди на всю его жизнь! Его люди
надрывали без нас с тобой! Твой коллектив надрывал, объединенный общими
делами и общей работой! В групповых объединениях он твоих надрывался!
- Из-за нас, таких! - грохнул и Метляев. - Из-за меня, тебя на пуп
пер! Ты, оказывается, тоже пронюхал, какой у него диагноз? Пронюхал?
- Заткни глотку!
- О-о! Заткни глотку! Бить будешь? Пьяного бить будешь? Сам-то ты не
пил, хитрый! Сам-то ты в начальство к нам лезешь, как купец, споив быдло!
А Саня: ты, говорит, Коля, _ч_т_о_? Я подглядывал, что они разлеглись-то,
а он говорит: ты, Коля, что? Бей! Бей, падла, штаны мои новые рви! Зачем
они мне, если я после всего голым хожу по миру! Я прикрываюсь, а люди
тычут: "О, это ведь из-за него Саня-то наш помер! Не от отравы!"
- Ты ведь сам, дешевка поганая, всем долдонил: отравили, отравили! В
новых-то штанах Клавке в ... въехать хотел... И свою Зиночку отправил на
Большую землю. Да, знаешь, что я из тебя сделаю коклетку на закусон!
Иннокентий Григорьев попер было на Метляева, но вдруг встал громадный
Мокрушин поперек комнаты:
- Не смей! Больше пальцем никого не тронешь, ежели в артели оставим!
- Значит, бунт на корабле? - Иннокентий еще храбрился.
- Баста! - Мокрушин горой насунулся над столом. - Нельзя, братцы,
после Сани жить по-зверски. Невмоготу это мне, к примеру... Как хочете,
братцы!
- И мне тоже, - засуетился Васька Вахнин.
- Ты бы замолк, застегнулся бы на засов. - Метляев, покачиваясь,
вышел из-за стола и направился к выходу.
Испепеляюще глядел на них Иннокентий Григорьев.
14
Все на земле угомонилось. Даже птицы и те притихли. Интересно было за
ними глядеть: уйма их сюда наприлетала, с самых неожиданных направлений
шли они гнездиться; летели и с юга, и с севера - птица-то войдет в полосу
хорошей погоды и по ней, этой полосе, поворачивает к дому, к своим
гнездам... Люди в количестве девяти человек - не птицы, приползли они в
эти болота на железных колесах. Хатка оказалась, естественно, не занятой,
в первые же часы загула печь, так натопилось, так жарко стало, что ночью
сбросили с себя одеяла, хотя на дворе было холодно, ненастно.
За окном шумел лес: кедровые сосны, березовые рощи, расправлялись
травы: купальница, кровохлебка, крапива... Акишиев встал, ему не спалось.
Одел болотные сапоги, накинул брезентовый с капюшоном плащ и, чтобы никого
не будить, пошел к месту, где лежал неподнятый лес.
Он прошел мимо сидящих под навесиком Метляева и Васьки Вахнина.
Васька весело пытался врать, как он в позапрошлом году собирался строить
межмикрорайонный общественно-торговый центр, рассчитанный на 30-35 тысяч
жителей, возводится он, между прочим, в Харькове на Московском проспекте,
близ станции метро, где Васька когда-то жил со своей первой женой. Ребенок
у него там, мальчонка Славка. Понимаешь, в душу, язви те возьми, запало
такое желание - хоть одним глазом поглядеть иногда на мальчонку. Он же
мой!
Почти двадцать дней он там проишачил, жена его первая уже, конечно,
живет с хахалем, а Славку - такая мстительная - отправила на лето в
деревню. Скучно стало Ваське, жена в батистовом платье с вышивкой, в
джинсовых босоножках, а хахаль ее в бархатном пиджаке, Ваське же ребенка
собственного не показывают; хотя не знал он, долго ли будет жить в этом
городе, дружок на работе успокоил: хороший левак укрепляет любой брак, и
когда осыпались последние листы, запил он по-черному, один на один.
Почему, как? Они живут, а Славка же тоже человек. Приходит он в жизнь,
ничего не может, руки у него слабые, ноги у него слабые... Ну чего ты,
Метляев, смеешься? Все ведь за него решают баба, с которой я не разведен,
и ее хахаль в бархатном пиджаке. Славка-то, поди, хитрил - у него чуть что
- слезы, в губки лезет целоваться. Немудро жизнь построена перед ними!
- Что же ты хочешь, чтобы он с тобой по здешним болотам таскался?
- Я? Я хочу, чтобы он в суворовское пошел. Загубят они его.
Акишиев специально замедлял шаги, гасил их топот, чтобы послушать
Васькин разговор. Забулдыга. Вот тебе и забулдыга! В каждом - человек
сидит, - улыбнулся про себя Акишиев, углубляясь в тайгу.
Дождь все сыпал и сыпал, хотя просветлело, уже и не такая мутная
неразборчивость была вокруг. Вдруг в тишине что-то хрустнуло, Акишиев
оглянулся. Тьфу ты, лешая! Стояла Нюша, тоже в болотных сапогах, в плаще и
косынке. Она как-то в этой сумрачности помельчала, даже ростом вроде
меньше стала.
- Ты чего? - спросил он.
- А я с вами, можно?
- Сама пришла и сама спрашивает: можно! Что я место занял все - иди!
- А куда вы?
- Как куда? На рекогносцировку.
- Значит, на разведку?
- Считай и так.
Пошли молча, он вышагивал, не заботясь о ней, но Нюша не отставала ни
на пядь. Чего бы ей идти? - думал Акишиев о своем деле. - Лежала бы в
тепле. Завтра ведь вставать чуть свет. Но ему было хорошо, неодиноко.
Пусть идет. За мужиками-то тоже так вот шли по глухомани. Ведь шли же
первые здесь когда-то. Упорства у них было ой-ой-ой! И бабы шли за
мужиками. Теперь, гляди, край-то полнится делами какими... Спать-то и нам
некогда! У него было какое-то особо приподнятое настроение: доехали, как
птицы долетели, благополучно, схода и в бой бы!
Он давно уже рвался к работе. С директором они приезжали сюда, он
кое-что прикинул и наметил, и сейчас хотел еще раз убедиться, что прикидка
его не высосана из пальца - болотный мужик, Акишиев знал, что в прошлый
раз не ошибся. Теперь он ее, прикидку свою, подбрасывал, как циркач, и
так, и этак поворачивая ее в свою сторону. Рядом шла и что-то бормотала
про себя Нюша. Ему стало еще хорошее, и он спросил полушутливо:
- Ты что шепчешь-то? Молишься?
- Ага, - засмеялась она грудным смехом. - Послушайте молитву-то!
Неподвижно стояли деревья и ромашки белели во мгле, и казалась мне эта
деревня чем-то самым святым на земле...
- Ты еще и стишки сочиняешь, девка.
- Да вы что? Это же Рубцов! Вы что, не знаете?
- Нас в армии учили другому.
- И этому учили, неправда!
Он остановился, удивляясь ее непримиримости и серьзности.
- А ну, а ну как, скажи еще, - и когда она, краснея, вновь выпалила
ему этот куплет, он согласился: - Да, ты права!
- Правда, понравилось?
- Понравилось, - искренне признался он: что-то и на самом деле
защемило от простых и незамысловатых слов.
- А я еще знаю, - обрадовалась она. - Хотите прочитаю? Правда, вы уж
меня не ругайте, когда собьюсь...
- Валяй, - привалился он к кедрачу, закуривая. Лопату, которую нес с
собой, воткнул в землю и на нее облокотился потом, внимательно Нюшу
разглядывая.
Она покрасивела, ноздри как-то разошлись, стали резко-белыми. Ты,
гляди, бабочка, - ахнул он.
- Как я подолгу слушал этот шум, когда во мгле горел закатный
пламень! Лицом к реке садился я на камень и все глядел, задумчив и угрюм,
как мимо башен, идолов, гробниц Катунь неслась широкою лавиной и кто-то
древний клинописью птиц записывал напев ее былинный...
Что-то опять сжало Сашкино сердце, к горлу подступила какая-то
сладкая тревога.
- Погоди, погоди! - перебил он. - Ты что-то читаешь, мать моя, такое,
о чем я теперь же, когда шел, думал! О прадедах наших думал, ты уж извини,
- он засмущался, - про ваш пол думал, - уже хохотнул. - Как шли, как
делали... Ужасно это хорошо, а? Как думаешь? Оставили-то нам что, а?
Замечательное, дева, оставили все!
- Это так тоже и писатель сказал, - восхитилась она.
- Да-к, выходит, верно. Писатель-то думы наши и подслушивает. Сердце
у него - как локатор, ловит все хорошее.
Нюша стояла и с восхищением глядела на него.
- Вот, оказывается, вы какой!
- А какой?
- Замечательный. Ну право, право - замечательный! Можно я вас