была фирменная плита "Дженерал электрик", он мне еще хвастался, что она
умеет все: варить, жарить, подогревать, сушить, выключаться в нужный
момент и даже будить пронзительной сиреной зазевавшуюся хозяйку. - Нет,
порядок, гусь что надо, пальчики оближешь. Настоящий рождественский!
Наливай!
- Так вот, Толя, - продолжил я, когда ароматно парующий, покрытый
золотой корочкой, истекающий янтарным жиром гусь был торжественно водружен
на блюде в центре нашего праздничного стола, - останемся при своих.
Пообещай, если Джон снова обратится с просьбой передать мне письмо, ты это
сделаешь. А чтоб не нарушать инструкций... - Власенко обидчиво взмахнул
рукой - мол, ну, ты уже далеко заходишь! - Да, именно чтоб не нарушать
инструкций и не ставить тебя в неловкое положение, прошу обязательно
вскрывать и читать. О'кей!
- Ладно, чего уж проще. Гусь остывает...
Я возвращался в Москву в аэрофлотовском Иле, полупустом в это время
года, и стюардессы просто-таки не знали, чем нас удивить - мы пили, ели,
слушали музыку за всех не полетевших пассажиров; узнали, что в Москве
минус 18, но снега нет и не предвидится. Меня же больше интересовало,
успею ли во Внуково, чтобы без задержки улететь в Киев, и мысли уже были
далеко отсюда - нужно было решать, куда пойдем с Натали встречать Новый
год...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПАРОЛЬ К ИСТИНЕ
И кружил наши головы
запах борьбы...
В.Высоцкий
1
Мне тогда крепко не повезло: ровно за две недели до официальных
стартов на международных состязаниях в Москве, объявленных для нас
тренерским советом сборной контрольными, жесточайшая ангина с температурой
40 градусов и полубессознательным состоянием свалила с ног. Дела мои в том
году и без этой неприятности складывались далеко не безоблачно. Поражения
следовали куда чаще, чем редкие, неяркие победы. Поговаривали, что я
первый кандидат на списание из команды. Меня это, естественно, не
устраивало по двум причинам: во-первых, потерять госстипендию,
выплачиваемую Спорткомитетом, значило солидно подорвать свою материальную
базу, а до окончания университета оставалось ровно три года, во-вторых,
Олимпиада в Токио влекла к себе непознанной таинственностью далекой,
малопонятной страны где-то на краю света, где мне предстояло громко
заявить о себе, - мое честолюбие, помноженное на просто-таки изнурительную
работу на тренировках, было тому порукой.
Лето пропало на бесконечных сборах и бесчисленных состязаниях. В Киев
попадал на день-два, чтоб сменить белье, забрать почту у Лидии Петровны,
она после гибели родителей осталась самым близким человеком, хотя никакие
родственные узы нас не связывали - она была матерью моего школьного друга
Сережки. Даже на летние военные сборы не поехал, что, как мне объяснили,
сулило крупные неприятности по окончании вуза - можно было загреметь в
армию. Но спортивное начальство уверило, что дело поправимо и мне нечего
забивать голову подобными проблемами. "Твоя задача - плавать, а уж
государство разберется, как компенсировать твои затраты", - объяснил
старший тренер мимоходом. Он был человеком энергичным, не признающим
преград, любил вспоминать при случае и без оного, как плавал сам в далекой
довоенной молодости по Волге. "На веслах да на боку до самого Баку", -
шутил Китайцев. Его бескомпромиссность в вопросах тренировок кое для кого
из нашего брата спортсмена закончилась плачевно: уверовав в опыт и
авторитет "старшого", они вкалывали через силу, пренебрегая
предостережениями врачей, и - сходили с голубой дорожки досрочно. Это,
однако, не настораживало Китайцева: он считал, что слабакам в спорте
вообще не место, а в плавании - тем паче, и продолжал экспериментировать и
нахваливать покорных.
К числу непокорных в сборной относились трое: Семен Громов, высокий,
самоуверенный москвич, рекордсмен и чемпион страны в вольном стиле, потом
- маленький, юркий, мягкий, на первый взгляд, стайер, плававший самую
длинную дистанцию в 1500 метров Юрий Сорокин из Ленинграда и, наконец, я.
Если кого и склоняли больше иных на разных тренерских советах да
семинарах, так это нас, но избавиться от беспокойной троицы было непросто,
ибо вопреки мрачным предсказаниям "старшого" мы вдруг в самый неподходящий
для начальства момент взрывались такими высокими секундами, что ему
оставалось лишь разводить руками и молча глотать пилюли. Хотя, если уж
начистоту, о какой обиде могла идти речь, если мы своими рекордными
результатами работали на авторитет того же тренерского совета и старшего
тренера Китайцева?
Когда подоспели эти очередные отборочные состязания (по-моему, это
было в третий раз за летний сезон), объявленные самыми-самыми главными,
после коих счастливцы уже будут считать дни до отлета в Токио и никто и
ничто уже не лишит их такой привилегии, и Громов, и Сорокин успели уже,
"выстрелить" рекордными секундами.
Я остался в одиночестве, и московские старты действительно должны
были расставить точки над "i". Тем более что мне не в чем было упрекать
себя: плавал жестоко, как никогда, нагрузки были сумасшедшими даже по
мнению тренеров сборной. Ольгу Федоровну в открытую упрекали в
бессердечии, а мне предрекали жесточайшую перетренировку. Откуда им было
знать, что Ольга Федоровна была в тех дозах не повинна: она чуть не со
слезами на глазах упрашивала меня снизить нагрузки, не рвать сердце,
подумать о будущем и т.д. А меня как прорвало - я чувствовал, что мне под
силу и большее: наступил тот период - самый прекрасный в жизни спортсмена,
- когда ты осознаешь свою силу, послушную воле, что диктует организму
невозможное, и он выполняет приказы.
На тренировках меня несло так, что я стал едва ли не панически
бояться - не соперников, нет! - сквознячков, стакана холодной воды (а что
такое июль в Тбилиси вам говорить, надеюсь, не надо?), чиха в автобусе,
даже, кажись, недоброго взгляда. Нервная система была напряжена до
предела, и даже Ольга Федоровна перестала меня донимать своими
нравоучениями...
И вот - ангина. Да еще какая!
Срочно вызванный ко мне в гостиницу врач-отоларинголог, местное
светило, сокрушенно покачал головой и сказал, как приговор вынес: "Э,
генацвале, такой молодой, такой красивый, такой сильный, как витязь, и
такой плохой горло! Как так можешь, а? Жить хочешь? Харашо жить, а не как
инвалид, калека, у который сердце останавливается после первого рога
хванчкары, хочешь?" Я увидел, что у Ольги Федоровны перехватило дыхание и
она побледнела так, что врач-добряк посмотрел на нее и тихо спросил: "Что
здесь, все больной? Не спортсмены, а целый госпитал..."
Отдуваясь, как морж, светило изрекло: "Гланды надо вирвать,
понимаешь? Нэт-нэт, не через год, не через месяц! Как только температур
спадет, вирвать!"
Вот и попал я вместо олимпийской сборной на операционный стол. Из
команды меня поспешили списать, стипендию сняли. И остались мы с Ольгой
Федоровной у разбитого корыта: она в происшедшем корила себя и потому не
находила места, я же решил, что с плаванием следует кончать.
Тут как раз и приспели зимние студенческие каникулы, и задумал я
отправиться в горы, в неведомый поселок с поэтическим именем Ясиня, где
работал инструктором на туристической базе "Эдельвейс" давний приятель -
гуцул Микола Локаташ. На лыжах я стоял в далеком детстве, да и то на
беговых, но разве это способно удержать, когда тебе 20 и ничто и никто не
держит тебя в родном городе, ведь с плаванием ты решил покончить
окончательно и бесповоротно?
В первых числах февраля я пересел во Львове в пригородный поезд и
покатил средь белых равнин в Карпаты; народ в вагон набился такой же
веселый и беспечный, как и я, мы пели, знакомились, дружно сидели за общим
столом, составленным из рюкзаков, накрытых чьей-то палаткой. Кое у кого
были собственные лыжи, другие надеялись разжиться инвентарем на месте, и
тут я раздавал обещания, уповая на помощь Миколы, и это вскоре сделало
меня чуть не вожаком компании. Единственное, что несколько охлаждало пыл
ребят, так это мое упорное нежелание даже пригубить стакан белого
столового, в изобилии закупленного по цене 77 копеек за пол-литра во
Львове. Но свое спортивное прошлое выдавать я не стал, и потому мой
безалкогольный обет вызвал поток реплик, шуток, но молодость не знает
долгих обид, и вскоре меня перестали донимать.
Честное слово, никогда я не чувствовал себя таким свободным и
счастливым!
Микола встречал меня на вокзале - поезд прибывал около десяти вечера,
перрон освещался тускло, народу же вывалило сразу из всех вагонов чуть не
полтысячи, и мой приятель, напуганный перспективой не найти меня,
развопился на всю округу:
- Олег! Олег!
Кто-то, дурачась, взялся передразнивать его, и крики: Олег! Олежек!
Олеженька!" раздавались тут и там, и мои попутчики первыми догадались, что
ищут меня, и заорали хором: "Я здесь!"
Микола вырвался из толпы - красавец в белом полушубке и ловких
сапожках на толстом ходу, белоснежный свитер домашней вязки подпирал
голову, подчеркивая буйную черную шевелюру.
- Олег! - заорал Микола, как сумасшедший набрасываясь на меня. От
него пахло дымком костра и какой-то пронзительной, буквально физически
ощутимой чистотой.
Я перезнакомил приятеля с моей компанией и тут же напористо
потребовал, чтоб Микола дал слово снабдить ребят лыжами. Он тяжело
вздохнул, заколебался, но я напирал, и он пообещал что-либо придумать,
сославшись на массовый наплыв студентов и переполненность базы сверх меры.
Но мой альтруизм не признавал границ, и я бросил своим на прощание:
"Завтра с утра встречаемся на базе!"
Микола приехал на высоких, резных розвальнях, куда был впряжен
коротконогий, но крепкий конь с гривой, украшенной темными разноцветными
лентами. Под заливистый и веселый звон бубенцов мы понеслись по темной
улице села. Слева, высоко в горах, светились отдельные, похожие на звезды
огоньки, и я с удивлением спросил у Миколы: "Неужто там люди живут?" Он
подтвердил и добавил, что тех "гуцулов" ни за какие деньги в долину не
сманишь, пацаны бегают ежедневно вниз - в школу и обратно, километров
пять-семь в одну сторону, вот так.
Локаташ определил меня жить к своей бывшей школьной учительнице.
Полная, в платке, но без верхней одежды, степенная женщина так лучезарно
улыбнулась мне, что на душе стало еще светлее, а жизнь - еще прекраснее.
- Я вам комнату приготовила, в ней сын завсегда живет, да теперь он
во Львове, в институте физкультуры учится, - сказала Мария Федоровна (так
звали хозяйку). - Покатались бы вы вместе, да только нынче на каникулы он
не приедет - на соревнования на Чегет подался, - произнесла она
сокрушенно.
И меня тоже что-то кольнуло в сердце, и настроение как-то подупало,
осело, точно волна в горной реке, миновав водопад: я вспомнил, что в это
самое время товарищи по сборной тренируются в бассейне, готовясь к
Токио...
Комната понравилась - чистая, хорошо протопленная, кровать высокая, с
периной вместо одеяла.
Кажется, шел седьмой день моего пребывания в Ясинях. С помощью Миколы
я довольно сносно скатывался с невысокой горки за железной дорогой под
названием Костеривка, и деревянные мукачевские лыжи для прыжков с
трамплина с полужестким, опять же прыжковым креплением, окантованные
стальными полозьями, подчинялись мне без сопротивления. С десяти утра и до
самого обеда я торчал на Костеривке, а вечером до упаду плясал рок на базе
у Миколы. У него оказались две знакомые девушки из Ленинграда, и мы славно
коротали вечера.
Но с каждым днем на сердце все тяжелее наваливался какой-то невидимый
камень: он портил вдруг настроение, заставлял просыпаться посреди ночной
тишины и лежать без сна, без причины - так думали мои приятели - вдруг
срываться с места и уходить бродить в одиночку по пустынным, морозным
задворкам поселка. "Это на него лунный свет действует, - смеясь объяснила
девушка из Ленинграда. - Лунатик!"
Эта кличка приклеилась ко мне намертво. Я не сопротивлялся: Лунатик
так Лунатик, тем более что мне действительно нравилось гулять в
серебристом мире ночного светила, любоваться ровными белыми дымами,
тянувшимися вверх, и думать... о плавании.
Да, я стал думать о тренировках и о том, что было, спокойно, без
паники и обид. Где-то в глубине души зрела сила, что в один прекрасный миг
сбросит с сердца ненавистный камень, и я обрету раскованную, спокойную
уверенность в правильности избранного в спорте пути. А когда наступит это
озарение, прозрение, открытие - называйте, как хотите, возвращусь в Киев и
как ни в чем не бывало приду в бассейн. Ну, и что с того, что сняли
стипендию, то есть формально отлучили от плавания, - разве за деньги
плаваю? Пустяки, что вывели из сборной и теперь другие готовятся выступить
на Олимпиаде в Токио: ведь до стартов, считай, девять месяцев, да и сам
Китайцев, вручая мне "вердикт" об отчислении, пообещал: "В сборную дверь
ни для кого не закрыта..."
Я не торопил будущее, терпеливо ждал, давая взмутненным волнам в моей
душе отстояться до кристальной чистоты.
В то утро проснулся затемно. За окном наливался небесной синью
свежий, выпавший ночью снег. Дышалось легко, сердце билось неслышно, но
кровь уже бурлила в жилах, в каждой клеточке. Я рывком вскочил, натянул на
босу ногу сапоги и выскочил в одной майке и трусах во двор.
Размялся до пота, неистово и самозабвенно. Растерся снегом - лицо,
плечи, грудь, и раскаленные капельки воды прокладывали жаркие русла по
телу.
Позавтракав, торопливо собрался и, никому не сказав ни слова, потопал
вверх на Буковинку, гору на противоположной стороне долины, давно
запримеченную с Костеривки; там зеленел высокий лес, кривились под
снежными шапками стожки пахучего сена и влекла, звала длинная лыжная
дорога вниз.
Я, разгоряченный подъемом, притопал на место, на самую вершину, к
полудню, когда солнце припекало по-летнему, сбросил с плеча тяжелые лыжи и
плюхнулся в снег под стожком, надежно прикрывавшим с севера, откуда
нет-нет, да резанет ледяной февральский ветер-забияка.
Я полулежал в снегу, и солнце обжигало лицо, и оно горело жарко, и
мне довелось остужать его снегом, и ледяные ручейки забегали за ворот
свитера, но мне лень было даже пошевелиться.
Я думал о том, что непременно поеду в Токио и буду блуждать по его
улицам, забредать в синтоистские храмы и непременно сыграю в пачинко, чтоб
узнать, действительно ли это так мерзко, как писали некоторые журналисты,
возвратившиеся из Японии и взахлеб излагавшие в путевых заметках,
опубликованных в "Вечерке", свои негативные впечатления.
Когда холод незаметно вполз сквозь невидимые щели под свитер и
закоченели ноги, я без колебаний поднялся, затянул крепления, занял
стартовую позу и, прежде чем кинуться вниз, глазами ощупал будущую трассу,
и... сомнения вползли в душу. Мне никогда прежде не доводилось скатываться
с такой высокой горы.
А, была не была!
Я понесся вниз и потом, когда все было позади, вспоминал, вновь и
вновь переживая ощущения ужаса и счастья, когда лишь чудом удерживался на
ногах на крутых изломах, как вписывался в узкие проходы в заборах из
колючей проволоки, игораживающей поля крестьян, как подбрасывало вверх на
невидимых трамплинах и я летел в воздухе с остановившимся сердцем; как
оторопели, а затем кинулись врассыпную туристы, тянувшиеся вверх, когда я
заорал не своим голосом: "С дороги!", несясь на бедолаг, точно курьерский,
сорвавший тормоза; как почувствовал - еще минута, и ноги сами собой, не
повинуясь мне, подломятся от усталости, ножевой болью пронзавшей мышцы, и
я покачусь, теряя лыжи, палки, самого себя...
Но я устоял, и сердце налилось отвагой. Да разве есть сила, которую
мне не одолеть?!
Когда однажды появился я в Лужниках, меня встретили, будто пришельца
с того света: ведь я не выступал нигде на крупных соревнованиях с того
самого прошлогоднего тбилисского сбора. Мои "заместители" в команде,
пустившие глубокие корни самоуверенности, пробовали сопротивляться лишь на
первой сотне метров, а затем я ушел вперед и финишировал первым, и рекорд
был самым веским аргументом, выдвинутым в оправдание своего столь долгого
отсутствия.
В Токио я был в прекрасной форме, и не будь мое внимание
сосредоточено не на том, на ком было нужно, не прозевал бы я рывок
долговязого американца, унесшего из-под самого моего носа золотую
медаль...
Впрочем, разве в этом дело?
И вот спустя двадцать лет я снова лечу в Японию.
Гаснет за иллюминатором прямо на глазах горячечный отсвет уходящего
солнца, и горизонт наливается сочной, плотной чернотой, от нее невозможно
оторвать глаза. Есть в этом поднебесном мире, непонятном и таинственном
для человека, как далеко не летал бы он в космос, неизъяснимое,
притягивающее и зовущее, непонятное и не объясненное еще никем
могущество...
- Поспим, ночь на дворе, - пробормотал, сладко зевнув и потянувшись,
сосед справа, заглядывая через мое плечо в иллюминатор. На меня пахнуло
чем-то сладким, приторным - не то лосьоном после бритья, не то духами
далеко не мужского качества. Впрочем, он всегда любил все броское: костюмы
и рубашки, галстуки и носки, хотя нельзя отказать ему во вкусе. Вот и
опять он в новеньком, с иголочки, светло-сером костюме-тройке, в модной
рубашке с серебряной иголкой, скрепляющей воротничок. Мы с ним одногодки,
но выглядит он куда солиднее - круглое, как надутый воздушный шарик, лицо,
редеющая шевелюра без единого седого волоска аккуратно зачесана; слова не
произносит - цедит солидно, веско, каждое - точно на вес золота, так, я
уверен, думает он. Есть категория людей, не нуждающихся в представлении:
глаз сразу выделит такого из числа других - он может занимать пост в
горисполкоме или в Госплане, быть редактором газеты или секретарем
республиканского комитета профсоюза, спортивным деятелем союзного масштаба
или сотрудником Госкино... Есть у всех одна объединяющая черта - некая
обособленность, отъединенность от иных, не обремененных высокими заботами,
кои выпали на их долю. Нет, это отнюдь не свидетельствует, что человек худ
или глуп, неумен или болезненно самолюбив; среди этих людей встречается
немало хороших, деятельных личностей, коих объединяет с остальными, им
подобными, разве что общая внешняя форма...
Об этом тоже не скажешь ничего плохого. Я его помню еще по
университету, хотя и учились мы на разных факультетах: он - на
юридическом, я - на журналистике. Но выступали в одной команде - он плавал
на спине где-то на уровне твердого, что по тогдашним временам считалось
хорошим достижением, второго разряда. Дружить не дружили, но за одним
столом сиживали, отношения складывались ровные и позже, когда после
окончания курса обучения ушли работать: я - в редакцию "Рабочей газеты", а
он - в райком комсомола. Потом занимал пост в горспорткомитете, откуда его
повысили до зампреда республиканского совета спортивного общества, а вот
уже три года он обитает в Москве, в ЦС.
Кто его знает, но скорее всего сыграло роль, наше многолетнее
знакомство, потому что именно к нему я позвонил первому, когда случилась
эта история с Виктором Добротвором, и он сразу, без каких-либо отговорок,
пожалуй, даже с явной радостью согласился встретиться. Ну, а уж разговор я
запомнил на всю оставшуюся жизнь, это как пить дать.
- Сколько лет, сколько зим! - воскликнул он, выходя из-за стола,
улыбаясь самой дружеской улыбкой, и поспешил мне навстречу по
рубиново-красной ковровой дорожке своего просторного, с четырехметровой
высоты потолком кабинета. Он блестяще смотрелся на фоне стеллажа во всю
стену, уставленного кубками, вазами, памятными сувенирами, испещренных
надписями на разных языках народов мира - крепкий, солидный,
розовощекосвежий - ни дать ни взять только что из сауны.
- Привет, Миколя, - по старой студенческой привычке обратился я, и
легкая тень проскользнула по его приветливому лицу. - Без дела заходить не
люблю, а по-дружески, кто его знает, как встретишь.
- Скажешь такое, Олег Иванович! - Он назвал меня по имени-отчеству? С
чего бы это? И почему он знает мое отчество? Такое начало заставило
насторожиться. - Мы ведь одним миром мазаны, - продолжал он. - Сколько лет
выступали в одной команде, разве такое забывается? - Мы, я это знал
доподлинно, вместе выступали не так уж часто - на первенстве города среди
вузов раз в году да однажды, кажется, на Всесоюзной студенческой
спартакиаде...
- Как говорится, что было..
- Нет, нет, мы должны всегда и во всем помогать друг другу, как там
говорят на нашей Украине, - спилкуватыся! Ну, а как же иначе? - Он все еще
излучал радушие. Обошел стол, водрузил себя в кресло, привычным
начальственным жестом указав на стул за длинным столом для совещаний,
примыкавшем к его полированному "аэродрому" с полудюжиной телефонных
аппаратов слева. Я вспомнил, как однажды мой приятель-американец был
поражен таким обилием телефонов и не мог взять в толк, каким это образом
можно говорить сразу в несколько трубок. Ну, то их, американские,
заботы...
Как я понял по столь быстрому согласию на встречу, ты действительно
помнишь старое... Спасибо. Как живешь-можешь в Москве?
- Белка в колесе, - охотно пожаловался он. - Слуга всех господ,
да-да. Ведь у меня студенческий спорт - от Сахалина до Риги, прибавь еще
выход в мир, сам знаешь, наши соревнования с каждым годом приобретают все
больший размах и авторитет. Вот, кстати, Универсиада в Кобе -
представительство, считай, не слабее Олимпиады в Лос-Анджелесе.
Американцы, так те просто все пороги обили - интересовались, поедем ли мы
в Кобе. Вишь, как наш бойкот их Игр обеспокоил, забегали, паршивцы!
- Что касается нашего отсутствия в Лос-Анджелесе, не лучший был
выбран вариант.
- Как это понимать? Нет, тут ты мне не совет - зто было политическое
решение. Этим мы хотели показать тем силам, что стояли за Рейганом
накануне выборов, что мы никаких дел иметь с ним не желаем.
- Достигли же обратного эффекта - шовинизм вырос в Штатах до
неимоверных размеров, и Рейган буквально разгромил остальных претендентов
на Белый дом. И "блестящая" победа американцев на Олимпиаде - тоже
сослужила неплПИПю службу в этом. Нет, ты меня прости, но Олимпийские игры
были задуманы как средство объединения народов и без того разъединенных
границами, языками, политическими системами, военными блоками и т.д., а уж
не как способ усиления конфронтации!
- Ну, Олег Иванович, вы ведь против официальной линии идете, - мягко,
но очень-очень холодно произнес он. - Ну да не на партсобрании... Ведь ты
не за тем пришел, чтоб обсуждать дела минувших дней. Кстати, ты в Кобе
будешь?
- Собираюсь.
- Лады, увидишь нашу Универсиаду - стоящее зрелище, я тебе скажу.
Слушаю тебя. Самым внимательным образом.
- Николай, ты в курсе дел Добротвора. Ему нужно помочь.
- Добротвору? А какое отношение мы к нему или он к нам имеет?
- Виктор Добротвор вырос в обществе, работал на него - на его славу и
авторитет...
- Сраму до сих пор не можем обобраться! - Он явно был раздражен, но
пока сдерживал себя. - Пусть скажет спасибо, что в тюрьму не угодил.
- Не спеши. Я не пытаюсь оправдать его поступок никоим образом. Но
ведь нужно протянуть человеку руку, чтоб он окончательно не свернул на
дурную дорожку... У него сынишка во второй класс пошел, живет с ним,
потому что жена ушла еще два года назад...
- Видишь, жена раньше других раскусила его! А ты защищаешь...
- Да не защищаю - жить-то ему нужно, а из университета, где он
работал почасовиком на кафедре физкультуры, его уволили.
- Правильно поступили. Таким ли типам доверять воспитание молодежи?
На каком примере? На предательстве интересов страны?
- Не перегибай, Николай, не нужно. Тем более в его истории есть еще
неясные мотивы... - После этих моих слов он совсем озверел и едва скрывал
свое настроение.
- Неясные, для кого неясные?
- Для меня!
- Извините, Олег Иванович, а вы, собственно, какое имеете отношение к
Добротвору? Кажись, юридический не кончали, и мне странно видеть вас,
известного спортсмена, уважаемого публициста, в роли адвоката...
преступника. П-Р-Е-С-Т-У-П-Н-И-К-А!
- Вы ведь юрист, конечно же, знаете, что называть человека
преступником без приговора суда нельзя? - Я попытался сбить накал страстей
- не затем, вовсе не затем явился в этот кабинет.
- Для меня, для всех честных советских людей он - преступник, и иной
оценки быть не может, и закончим эту бесплодную дискуссию.
- Согласен, закончим. Но я прошу помочь Добротвору с работой. Ему
нужно жить, кормить и одевать, воспитывать, в конце концов, сына. А никто
не хочет палец о палец ударить, чтоб дать человеку подняться. Ну,
оступился, не убивать же его!
- Общество, наше спортивное общество, никакого отношения к Добротвору
не имеет. Мы не знаем такого спортсмена. - Голосу его мог позавидовать
прокурор.
- Вон за твоей спиной кубок, да-да, тот, с серебряной розой на овале!
Он завоеван Виктором Добротвором на первенстве Европы. И прославлял он не
одного себя - весь наш спорт. Почему же так легко сбрасываем человека со
счетов, вычеркиваем из жизни? Разве не такие, как Виктор Добротвор, своими
успехами, своим трудом - тяжким, нередко опасным для здоровья - не
работали на нас всех, на тебя, Миколя? В конце-концов, он твою зарплату
тоже отрабатывал. Не по-нашему, не по-советски поступаете: вышел спортсмен
в тираж - и скатертью дорога. А как мы молодежь будем звать в спорт, чем
привлекать? Выжали и выбросили?
- Я еще раз повторяю, Олег Иванович, не по адресу обратились... - Его
не пробьешь, как это я не догадался сразу, едва вступив в кабинет и увидев
то неуловимое, что выдает, выделяет среди других людей начальников,
уверовавших, что кресло обеспечивает им беспрекословное право
распоряжаться судьбами людей...
- Жаль. Жаль потраченного времени. - Я вышел не попрощавшись.
И вот теперь мы летим в одном самолете, сидим рядом, и он ни словом,
ни взглядом не напомнил о том полугодовой давности разговоре. А я его не
мог забыть - и все тут. Как не мог забыть ничего, малейшей детали
добротворовской истории, в которую был втянут волей случая, а теперь уже
не мог представить себе отступления, в какой бы благоприятной форме оно не
состоялось...
2
Тогда, поздним декабрьским вечером 1984 года, я позвонил Виктору
Добротвору буквально через пять минут после того, как переступил порог
дома.
Никто долго не брал трубку, и я уже подумал, что Виктор ушел, когда
раздался знакомый низкий, чуть хрипловатый баритон. Но как он изменился!
Мне почудилось, что я разговариваю со смертельно больным человеком,
подводящим итог жизни. У меня спазм сдавил горло, и я не сразу смог
ответить на вопрос Добротвора:
- Что нужно?
- Здравствуй, Витя, это Олег Романько. Я только что из Монреаля,
хотел бы с тобой встретиться.
- Зачем?.
- Нужно поговорить с тобой.
- У меня нет свободного времени.
- Виктор, да ведь это я, Олег!
- Cлышу, не глухой.
- Я еще раз повторяю: мне крайне нужно с тобой встретиться. Кое о чем
спросить.
- Возьмите газету, там есть ответы на все ваши вопросы, - прохрипел
Добротвор и повесил трубку.
- С кем это ты? - спросила Наташка, увидев мое вконец обескураженное
лицо. - Что с тобой, Олег?
- Я разговаривал с Виктором Добротвором.
- Это с бывшим боксером? Я сохранила для тебя газету, ты прочти, меня
статья просто убила. Как мог такой великий спортсмен так низко пасть!
- Не нужно, Натали, не спеши... Ему и без твоих слов, без твоих
обвинений плохо... А я не уверен, что дело было так, как сложилось
нынче...
- Я ничего не понимаю. Ты прочтешь статью, и мы тогда поговорим, -
сказала Наташа мягко, и в голосе ее я уловил тревогу, и это было хорошо,
потому что очень плохо, когда чужая беда не задевает нас. - Я - на кухню
ужин готовить, о'кей?
- О'кей! - сказал я и рассмеялся, потому что теперь наконец-то
почувствовал себя дома, это словечко было у нас с Наткой как добрая
присказка, объединявшая наши настроения.
- Где газета, подруга дней моих суровых?
- У тебя на столе, в кабинете. Так я пошла?
- Вперед, за работу, товарищ!
Я обнаружил статью сразу, едва заглянул на четвертую страницу.
Заголовок на полполосы вещал: "Взлет и падение Виктора Добротвора".
Чем дальше читал, тем сильнее поднималась волна раздражения и
возмущения на автора, впрочем, не на него самого, - на его кавалерийский
темп, на его разящую саблю - до чего безответственно и лихо он ею
размахивал. И каждое слово причиняло мне боль, ведь я это знал по себе -
одинаковые слова могут быть по-разному окрашены, и палитра у журналиста
никак не беднее, чем у живописца. А когда один-единственный черный-черный
цвет, это угнетает, рождает чувство протеста - в самой темной ночи есть
просветы, нужно только уметь видеть. Правда, спорт для него всегда был
тайной за семью печатями. Бывший саксофонист, он в свое время написал
письмо в редакцию о неблагополучных делах с физкультурой среди музыкантов;
письмо опубликовали в газете. Видно, это дало автору такой мощный
эмоциональный заряд, что вскоре он забросил свою трубу, а заодно и
распрощался с джаз-бандой, и вскоре фамилия А. Пекарь замелькала на