до Москвы.
- За вас и за Федора, Вадим Васильевич! - провозгласил Лапченко.
- Спасибо, братья-борзописцы! - Крюков одним движением выплеснул в
рот коньяк и причмокнул. - Отличная штука! Это чей?
- Испанский.
- Нужно запомнить, мы как раз в Барселоне через месячишко будем.
Спасибо, ребята, за просветработу. А то, знаете, у тренера свет в окошке -
стадион да отель, в Англии ли ты, или в Штатах, в Бразилии, или там,
скажем, на Фаррерских островах...
- Насчет Фаррерских ты, правда, загнул - там нет пока ни единого
стадиона, насколько мне известно, - сказал я. Крюков почему-то меня
раздражал: мне никогда не нравилось, когда человек так явно, так
с_п_е_ц_и_а_л_ь_н_о_ работает на публику. А он _р_а_б_о_т_а_л_! Причем
объектом был выбран я, не Саня, нет, Саня был прикрытием для Крюкова,
испытательным стендом, где проверялась моя реакция на слова. "Ну, чего
тебе, Вадюня, не сидится, что ты мечешь икру? - мысленно обратился я к
Крюкову. - Ведь весь ты сейчас изголяешься передо мной, чтоб доказать, как
ты добр и порядочен. Не мельчи. Ну, забрал ты Федю, увел из-под носа у его
законного хозяина, ну, согласен, не то слово - не хозяина, но человека,
тоже имеющего законные права на этот потрясающий успех Нестеренко. Если ты
считаешь, и Федор думает, что так для вас лучше, а значит, для нашего
спорта на Олимпиаде в Сеуле, а я - истовый патриот, чтоб ты не сомневался!
- я две руки подниму "за". Удач вам, ребята! Но ведь что-то тебя грызет,
Вадим, я ведь с тобой хоть пуд соли не съел, но пообщался ой-ой-ой
сколько. Вижу: как на раскаленной сковородке крутишься. Боишься, что я
напишу, что успехом-то Федя обязан Ивану Кравцу? Не напишу, можешь быть
спокоен, мелко это и не для меня..."
- А как пресса оценивает Федин финиш? - не выдержал Крюков,
прорвало-таки его.
- Вы такое сделали, Вадим Васильевич! Теперь и Бенсону стоит всерьез
задуматься! - восхищенно изрек Саня.
Но Крюков глазом не повел - он меня пас, он моего слова ждал.
- Знаешь, какая мне мысль сейчас в голову пришла, а? - раздумчиво,
глядя в упор на Крюкова, произнес я. Тот превратился в слух, он буквально
поедал меня глазами. А я возьми и сморозь - кой черт меня дернул! - Вот
только не пойму, кто на кого похож: Бенсон на Нестеренко или Нестеренко на
Бенсона?
Крюкова словно кто-то толкнул в грудь - он отпрянул назад, кресло
затрещало. Он чуть не задохнулся от гнева. Я, честно скажу, растерялся,
ведь ничего худого не имел в виду. Хотел просто польстить, подыграть ему,
потрафить его гордыне, что ли...
- Борзописцы, вам бы только в дерьме копаться! - взорвался Крюков.
- Ты чего это, Вадим? Я ведь не хотел ничего ска...
- Пошли вы все... - Он вскочил на ноги и, чуть не вытолкнув в проход
Саню, вылетел из нашего ряда.
- Что это с ним? - растерялся Лапченко.
Я пожал плечами.
Пачка газет, купленных в аэропорту Шхеват, наконец-то дождалась
своего часа. Я раскрывал газету за газетой, листал страницы. Кубок
отодвинул другую информацию на другой план. И почти везде - портреты
Бенсона: Джон завязывает шиповки, раздает автографы, рвет финишную
ленточку, обнимает тренера Гарри Трамбла, а вот и Федя Нестеренко пожимает
руку Джону - оба на седьмом небе от счастья, а чуть в отдалении, точно
оберегая питомцев, рядышком, плечом к плечу, стоят Крюков и Гарри Трамбл,
тренер Бенсона.
Из головы не выходила необъяснимая, дикая вспышка Крюкова.
Не открою Америку, если скажу, что чаще всего мы начинаем вспоминать
плохое о человеке, когда он нас чем-то заденет, обидит. Не лучший способ
добиваться истины, но что поделаешь с неуправляемым процессом мышления:
хочешь ты того или нет, а вдруг накатится на тебя нежданное, потаенное,
часто давным-давно забытое, казалось бы, оцененное и засланное в самые
дальние, космические тайники памяти.
Не люблю себя в такие минуты, когда логика и разум отступают под
натиском эмоций, стыд и грусть охватывают после таких душевных
"откровений": стыдно от того, что сам уподобляешься тому, кто вызвал этот
фонтан воспоминаний, грустно, что в такие минуты ты сам теряешь и теряет
тот, кто стал объектом ответной реакции.
Как не заталкивал вовнутрь, как не душил медленно раскручивающуюся
спираль воспоминаний, как не гнал мысли о Крюкове, хоть он и обидел,
больше - оскорбил своей интонацией, презрением, черной энергией, опалившей
сердце, а перед глазами, как наваждение, стоял Дима - Дим Димыч. Не по
годам согбенный, с изрезанным ранними морщинами лицом, улыбавшийся мне
жалкой, стыдливой и кривой улыбкой: у него не хватало двух передних зубов.
Он был на два года моложе меня, мы когда-то вместе плавали за сборную
Украины. Но Дима сошел с дорожки раньше - за год до окончания института
физкультуры, стал быстро делать шаги в науке, после получения диплома
вскоре защитился. Его заметили, выдвигали, поддерживали. Он был легок на
подъем, чтоб встретить очередного столичного гостя, принять его в
реабилитационном центре, организовать достойные приезжего шашлыки. Словом,
обычная рутинная жизнь функционера в "провинции".
Но, по-видимому, круг полезных знакомых включал в себя и лиц,
способных двигать по иерархической лестнице. Дима долго колебался,
нервничал, потому как был из коренных киевлян, - а это люди оседлые,
привязанные к своему неповторимому Крещатику, к бесподобным золотым
куполам Лавры и многоликим картинам, открывающимся с высоких берегов
правобережья на заднепровские дали, к "Динамо" и Караваевским баням,
верные своим кафе и кладбищам и еще тысяче и одной "мелочи", без которых
им не жить.
Со мной Дима провел тоже немало бесед, уговаривая "укатить в столицу"
(как раз подоспело такое предложение и мне, в солидный журнал - с
перспективой), всякий раз приводя "несокрушимый" довод:
- Старина, ведь дорога за границу начинается из Москвы, усек?
Я остался в Киеве и не жалею об этом. А Дима - Дмитрий Дмитриевич -
бросил свою кафедру в институте и ринулся в руководители. Нет, я неплохо
знал Диму - он не был карьеристом в худшем значении этого слова. Да, он
хотел сделать карьеру, реализовав свои способности и желание работать.
Несколько лет бывший киевлянин процветал, даже поползли слухи, что
Дим Димыч, так его звали в Комитете, непременно займет пост заместителя
начальника управления. Вид у него был процветающий: эдакий американский
деловой человек, знающий себе цену.
Потом он исчез с горизонта, да так внезапно, что я не мог даже толком
выяснить, куда он запропастился. Особо спрашивать было не у кого, потому
что Крюков, а именно под его началом делал карьеру Дим Димыч, сам уволился
из Комитета, занявшись тренерской работой.
Столкнулись мы с Дим Димычем... как вы думаете где?
В Киеве, в новом бассейне на Лесном массиве, куда я однажды в поисках
воды ("Динамо" закрылся на очередной, из серии бесконечных, ремонт) заехал
холодным, дождливым вечером, я не узнал в мелком согбенном старичке еще
недавно блестящего и энергичного, всегда подтянутого Диму.
- Не признал или специально нос воротишь, Романько? - с вызовом
обратился он ко мне, вытирая ветошью испачканные мазутом руки.
- Дима? Столяров?
- Самый.
- Ты что здесь делаешь? - Глупее вопрос и придумать трудно.
- Работаю..
Мы условились встретиться после плавания, тем более что рабочий день
Димы заканчивался.
Когда я вышел из раздевалки, он уже ждал. Худой, неухоженный, в
каком-то задрипанном, может, даже с чужого плеча некогда коричневом
макинтошике, в разбитых ботинках на микропорке, давно утративших
первоначальный цвет. Трясущиеся руки да бегающие, собачьи глаза выдавали в
нем профессионального алкоголика.
- Успел, - прочел мои мысли Дима. - Тут особого ума не требуется.
Может, посидим где?
Худшее времяпровождение, чем выслушивание стенаний и жалоб пьяного,
трудно придумать. Но это был Дима. Дима! Разве мог я пройти мимо, не
узнать, что стряслось и чем можно помочь?!
Мы заехали в бар "Братиславы" на Левобережье. Нас, вернее, Диму,
поначалу пускать не хотели, довелось пригрозить именем Христо Роглева,
директора комплекса - моего давнего доброго знакомого.
Я сидел с бокалом шампанского, Дима пил коньяк.
- Смотришь и думаешь: поплыл Дима, слабак. - Он с глубокой обидой, не
обидой, но с горечью, с укором произнес эти слова. - Не суди строго...
Поплыл, но не сам - подтолкнули. Понимаю, понимаю, возразишь, отмахнешься
- мол, ежели б не был безвольным, куклой-марионеткой в чужих руках,
удержался бы... Чего там... мог удержаться, да толкали в спину и в шею
гнали, чтоб сгинул с глаз... не могли простить...
- Что простить, Дима? - удивился я.
- Не думай - не пьян. Я теперь сухой вообще не бываю. Но до скотского
состояния не дохожу. У меня сейчас мозги так светлы, не дай бог... Отчего
спросишь? Жжет, пробирает насквозь обида... Скажешь, еще не поздно
вернуться, нет ничего невозможного... слышал, на каких только собраниях не
учили умуразуму. Сломался, старина, Дим Димыч. Сломали... так верняк
будет. Кто? Сейчас скажешь: спятил, рехнулся Столяров, нет ему доверия.
Нет, Романько, вот здесь, - он стукнул себя в грудь так сильно, что чуть
было не свалился со стула, я едва успел его поддержать, - жжет, прожигает
насквозь обида. Ясно, на себя, в первую голову, но и на тех, кто живет
припеваючи, хоть и столкнул меня в помойку, где мне случается искать, ты
уж прости за откровенность, закусь...
Признаюсь, неуютно чувствовал я себя и давно начал жалеть, что
согласился на эту ничего не дающую - ни мне, ни Диме - встречу. Он был
алкоголик, и никто - это я знаю доподлинно - не спасет его.
- Гены? Слышал и о генах, может, они у меня и впрямь дерьмовые, но
пока не толкали меня туда, где я теперь обретаюсь, у меня не было
сложностей с этим делом, да ты ведь лучше других знаешь. Крюков меня
столкнул сюда, да, Вадь Васильевич, чистюля и респектабельная особа... Что
ты на меня уставился, как баран на новые ворота? Прости, жжет, не
сдержался. Крюков... Ты спросишь, как же это мы из друзей не разлей вода
превратились во врагов? Да проще не бывает, пойми! Заловил я его на некоем
бизнесе... На каком? Не-е, он валютой не баловался, на этом другие горели.
Он привозил медикаменты, на них ни один таможенник не клюнет. Только
медикаменты особые, стимуляторы, то бишь допинги. У нас тогда этим мало
кто всерьез интересовался - ни тебе допинг-лабораторий, ни
допинг-контролей. А деньги за них платили - тебе и не снилось! Думаешь,
зол Столяров на Крюка, вот и лепит, что в голову придет. Доказательства?
Доказательств нет. Хотя с них-то все и началось. Плесни, не жалей! Да, так
вот. Я выловил у него в столе, случайно, клянусь, он только час назад как
из-за бугра прилетел, не успел распределить "подарки". Смотрю, голубые
таблетки, название - дианабол, стопроцентный стероид, это ребенку
известно...
Столяров выпил, некоторое время просидел молча, закрыв глаза. Потом,
все еще не подняв веки, продолжил: - Ничего не сказал я тогда, каюсь, но
начал прислеживать за ним: кто приходит, с чем уходит, как расплачиваются.
Он-то обнаглел, чуть не в кабинете распродажу устраивал.
Когда Крюк появился с очередным блоком таблеток, я, не долго думая, к
Гаврюшкину. Так, мол, и так, Вячеслав Макарович. Тот побледнел, на кнопку
жмет, рука пляшет - Столярова ко мне! Является Крюк, интересуется, в чем
дело и почему его потревожили, он как раз отчет составляет о победном
вояже спортивной делегации за границей...
Гаврюшкин показывает на блок и спрашивает: что это? Тот и бровью не
повел - указывает на меня.
- Налей! Полную! - потребовал Столяров. Выпил залпом, не закусывая.
Заговорил поспешно, точно боясь, что не успеет досказать:
- Я туда-сюда, а Крюк - как скала: давно, говорит, Вячеслав
Макарович, хотел вас поставить в известность, да жалость, ложно понятое
чувство долга - ведь это я Столярова из Киева вытаскивал, рекомендовал -
удерживало. Предупреждал, чтоб бросил, но... Тут я не выдержал и чуть не
врезал ему по харе. Но Гаврюшкин удержал меня.
Думаешь, отмазался Столяров? Обернули все против меня! Ты понимаешь?
- Дим Димыч заплакал, размазывая слезы по темным худым щекам.
Но все же взял себя в руки, стал говорить, но тише, так что я едва
различал отдельные слова.
- Выгнали меня из Комитета, сказали, чтоб уходил подобру-поздорову и
чтоб спасибо сказал, что не передали дело в прокуратуру. И свидетели у
них, понимаешь? - выискались, им якобы продавал я допинги!
Перекрыли мне кислород. Куда ни приду устраиваться, встречают с
распростертыми объятиями, но как только с Гаврюшкиным или Крюком
поговорят, - от ворот поворот. Больше года без работы тынялся по Москве,
проел, но больше пропил все, что имел. Жена за двери выставила, и
правильно сделала, кому такой нужен. Последнее место работы - на кладбище,
подменным в бригаде олимпийского чемпиона по хоккею отирался, пожалел он
меня, потому как еще по Комитету помнил...
А потом рванул в Киев, вот уже второй год здесь, хорошо - маманя еще
жива, прописали...
Налей!
Я никому эту историю не рассказываю... Кто поверит... А Крюк вскоре
после меня тоже слинял из своего кабинета, в тренеры подался... Слышал,
Федька Нестеренко в его ручки золотые попал. Ну, Крюк из него выжмет
все... еще как выжмет... попомни мое слово... Да нет, забудь и думать, что
мщу Крюку... Жжет... понимаешь, жжет сердце...
Вот такой печальный разговор припомнился мне в самолете "Аэрофлота",
летевшем на высоте почти в десять тысяч метров из Вены в Москву, а Крюк -
Вадим Васильевич Крюков - сидел в трех рядах от меня, впереди, и я
отчетливо видел его красивые русые волосы, тщательно подстриженные и
уложенные кокетливой волной...
13
В тот день я задержался в редакции допоздна.
Когда собрался уходить и уже закрыл в сейф диктофон с венской
кассетой, погода окончательно испортилась. Из кабинета на шестом этаже,
окнами выходившего на мрачные, закоптелые глухие стены литейного цеха
завода "Большевик", было видно, как запузырились лужи на неровном
асфальте, как поспешно раскрывались зонтики и торопливо бежали к станции
метро люди, застигнутые июньским ливнем. Дождь с короткими перерывами лил
со вчерашнего вечера, нагоняя тоску и напоминая об осени. Вот так оно
всегда: не успел отцвести, отгреметь яростными и радостными весенними
грозами май, как ненастный июнь, теперь все чаще случавшийся в нашей
киевской жизни, напоминал, что время неумолимо бежит вперед.
Непогода застала врасплох - обычно крыша машины надежно уберегала от
превратностей окружающей среды, да сегодня я отдал "Волгу" в золотые руки
Александра Павловича, механика от бога - худого, согбенного, в чем только
душа держится, 50-летнего умельца с автобазы легковых автомобилей
горисполкома. С ним меня связывала давняя дружба не дружба, но глубокое
взаимное уважение. Александр Павлович был холост, одинок, честен, любил
свои железки (они у него блестели как новенькие, хотя отмывал он их иной
раз часами - бензином да стиральным порошком, не жалея времени), не терпел
бездельников и спокойно относился к начальству, знал себе цену. Я был за
его спиной как за каменной стеной во всем, что касалось автомобиля...
В редакции уже практически никого, кроме дежурной бригады, не
осталось, даже не с кем было сгонять партию-другую в шахматы, чтоб убить
дождливое время.
А ливень шумел, гремел орудийными раскатами, небо, черное как уголь,
раскалывалось на сотни осколков, когда гривастая молния освещала мрачный
пейзаж.
Позвонил домой: Натали отсутствовала, что, впрочем, было обусловлено
заранее - ее пригласили знакомые в "Театр на Подоле", что в двух шагах от
дома, на Андреевском спуске.
Когда дождь по моим наблюдениям стал стихать, я решительно поднялся -
не сахарный же, в конце концов, не размокну, а тут сидеть можно до второго
пришествия, - раздался телефонный звонок.
- Привет, как там театр? - спросил я, уверенный, что это Натали
возвратилась после спектакля и интересуется, куда это муж запропастился.
- Здравствуйте... Театр?.. Вы знаете, что мы были в театре? - услышал
я незнакомый и, как мне показалось, растерянный девичий голосок.
- Простите, куда вы звоните?
- Романько, Олегу Ивановичу.
- Это я.
- Меня зовут Елена Игоревна, я из "Интуриста". Вас разыскивает наш
гость из Великобритании. Он сегодня прилетел и очень просил связать вас с
ним. Его зовут господин Разумовский.
- Алекс?! - Видно, в голосе моем прорвалось столько эмоций, что гид
"Интуриста" растерялась.
- Да, да, господин Алекс Разумовский, он приехал на международные
соревнования по конному спорту...
- Милая вы моя, Елена Игоревна, давайте-ка вашего господина Алекса
побыстрее!
- Пожалуйста, он стоит рядом.
- Хелло, Олег, я рад тебя приветствовать в Киеве! - голос выдавал
плохо скрываемое волнение человека на противоположном конце провода.
- Алекс, неужели это ты?
- Я, мой гид Елена Игоревна может подтвердить. - Разумовский обретал
спокойствие, и я снова услышал знакомые, не забытые даже через столько лет
нотки легкой бравады. - Когда мы можем встретиться?
- Сегодня! Идет?
- Конечно, я не привык спать ложиться с воробьями. Скажи, а гитара у
тебя найдется?
- Спроси что-нибудь полегче у человека, которому, как утверждает моя
женушка, медведь на ухо наступил еще в младенческом возрасте.
- Жаль... Но где ты находишься?
- Сейчас далеко, а живу в центре. Ты где остановился?
- В "Днепре".
- Это - в двух шагах от моего дома. Сейчас ловлю такси и несусь к
тебе.
- Зачем такси? Я отправлюсь к тебе на моем автомобиле, у меня такой
большой автомобиль, черный и длинный, а в салоне вполне можно открыть
небольшой паб. Елена Игоревна сказала, что на таких ездят у вас министры.
- Дай трубку девушке... - Елена Игоревна, простите, водитель есть у
господина Разумовского?
- Конечно, ведь он по классу "люкс".
- Тогда скажите водителю, чтоб он катил к комбинату "Радянська
Украина", я выйду через десять минут. Спасибо.
Вот так я увидел человека, который вошел в мою жизнь много лет назад,
произведя в моей памяти неизгладимые зарубки, и который, тогда я даже не
подозревал этого, окажется рядом в опасной ситуации и будет тем добрым
ангелом-спасителем, кто думает в таких ситуациях не о себе, а о друге.
Алекс...
14
С Алексом познакомил меня Дима Зотов в мой первый визит в Лондон. Он
подкатил на огненно-красном "ягуаре", вырвавшись из зеленой бесконечности
вересковых пустошей, из голубеющего ледянистой твердью неба, упавшего на
недалекий горизонт подобно таинственной комете, вызвав всеобщее
замешательство не одним своим проявлением, но вызывающей яркостью
автомобиля и тем, как небрежно, по-царски хлопнув дверцей, выпрямился во
весь свой рост.
Это был человек средних лет с прямыми плечами спортсмена и узкой
талией. Лицо строгое, словно бы отрешенное, аскетическая сухость щек и
тонкие, ровные, неяркие губы, выступающие вперед острые надбровные дуги в
шрамах, белыми продольными линиями проглядывающие сквозь негустые темные
брови, - все это создавало впечатление суровости и надменности. Глаза
смотрели открыто-спокойно и... были неприступны, как средневековая
крепость. Потом я узнал, что иногда, когда Алекс пребывал в отличном
расположении духа, словно опускался мост через глубокий ров, отворялись
крепостные ворота, и тогда удавалось заглянуть вглубь и увидеть нечто
прорывающееся сквозь наигранную веселость или увлеченность (Разумовский
любил преферанс, слыл большим докой в этом деле, но играл очень редко. "Не
люблю проигрывать, это ожесточает меня, а я и без того видел слишком много
жестокого для одного человека!" - объяснил он однажды).
Разумовскому, как выяснилось, минуло 30, а выглядел он зрелым
мужчиной, сохранившим юношескую фигуру. Его подруга - крашеная блондинка,
"ночная звезда" Сохо была до неприличия вульгарна, и я поразился, как он
решился показаться с ней на людях. Странно, но она боялась одного только
его взгляда, может быть, увидела в его глазах то, что однажды довелось
разглядеть мне.
Тогда, в первый день знакомства, в простеньком загородном
ресторанчике, где-то на Олд кент-роад, в тихий осенний день, когда
уходящее солнце обласкивало притихшую землю последними теплыми лучами,
Алекс вызвал во мне столь противоречивые чувства, что я долго не мог
отделаться от мыслей о нем. В нем чувствовалась скрытая сила, может быть,
сила, способная к буйству, и в то же самое время - уязвимость, болезненная
восприимчивость, почти душевная обнаженность и ранимость; он раздражал
воображение, и мне понадобились немалые усилия, чтоб успокоиться и
попытаться трезво оценить Алекса.
Был день рождения Люли, жены Димы Зотова, и он пригласил самых
близких своих знакомых.
У Алекса обращали на себя внимание превосходные манеры сноба,
воспитанного в Оксфорде или Гринвиче, человека с тугим кошельком, а на
самом же деле, я узнал это от Димы, Разумовский добирался из Мельбурна в
Лондон "зайцем".
Впрочем, Алекс не кичился своими манерами и, когда мы уже сидели за
столом и изрядно выпили, почувствовали себя свободнее, сказал, обращаясь
ко мне:
- Наследие проклятого прошлого... Так, кажется, говорят теперь у нас
в России? - Он обольстительно усмехнулся розовато-белой улыбкой
кинозвезды. - У моей бабки-графини Разумовской была бездна воспоминаний о
прошлом, и она изо всех сил старалась перекачать их в мой колодец. Но вы
не обращайте внимания, это только сверху: воды в моем колодце - кот
наплакал, а там - трясина... зыбкая, бездонная, в ней я однажды и утону.
- Моэм заметил как-то, что из сточной канавы лучше видны звезды, -
"обнадежил" прислушивавшийся к нашему разговору Дима.
- С точки зрения gentelman of large [человек без определенных занятий
(англ.)], которому это нужно, чтоб глубже ощутить стерильность своего
клозета и радость того, что из канавы он может выбраться в любой момент, -
отрезал Алекс спокойно-равнодушно и обернулся к "звезде": - Дорогая,
перестаньте опустошать запасы виски, иначе вас снова вечером освищут,
когда вы станете плясать не в такт музыки, и вышибала снова угостит вас
оплеухой... А мне... мне не хотелось бы снова бить ему в морду и выглядеть
в его глазах свиньей. Ведь он прав. С некоторых пор мне чертовски не
нравится заниматься неправым делом...
"Звезда" Сохо сникла и послушно отставила в сторону бокал со straight
whisky [неразбавленное виски (англ.)]; она была послушна, как ягненок,
хотя Алекс и отдаленно не напоминал серого волка.
Уже зажгли свечи, мало что сквозь широкие окна еще вливался неяркий
свет предвечерья; свечи смахивали на живые существа: они ровно дышали, не
обращая внимания на отсвет уходящего дня, иногда почему-то начинали
дрожать и перемигиваться, словно разговаривая между собой; одна из них -
розовощекая и яркая - время от времени начинала злиться и палить
микроскопическими искорками...
Веселья не получилось, и я подумал тогда, что все мы, сидящие за
столом, похожи на эти свечи.
Алекс поднялся, покрутил из стороны в сторону головой и, ни слова ни
сказав, исчез. Отсутствовал он долго, "звезда" начала проявлять признаки
беспокойства, что, правда, не мешало ей выдудлить бокал виски до дна.
Кроме нас, в ресторанчике - ни души, и свечи нагнетали тоску, как,
впрочем, и старые, давно не менявшиеся обои в блеклую синюю арабеску,
носившие на себе печать увядания, и зеркало во всю стену - в желтых пятнах
ржавчины, и даже сам хозяин - пожилой человек с седыми редкими волосами и
пухлыми руками.
Это было глупой затеей - собраться здесь, но Зотов изо всех сил
старался англизировать свой быт и потому даже семейное торжество решил
провести не по-русски - в домашних условиях, а в ресторане, на английский
манер.
Появился Алекс, неся в руках гитару.
- Вот тебе и на! - искренне поразился Дима. - Где это ты добыл такое
сокровище?
- Сдается мне, трактирщик отобрал ее у каких-нибудь бродячих
менестрелей, коим нечем было расплатиться за еду! - рассмеялся Алекс.
Алекс отодвинул от стола резное деревянное кресло с потемневшей
высокой спинкой, сел, закинул ногу за ногу и, пристроив половчее гитару,
замер, ушел в себя, не то настраиваясь, не то раздумывая, что сыграть. Я с
двойственным чувством ожидал начала, потому что Алекс задел меня за живое,
чем-то разволновал, хотя чем - я не смог бы объяснить тогда, это
объяснение открылось гораздо позже, когда мы сблизились, и я лучше стал
понимать его, хотя до конца так и не раскусил. Внутреннее волнение
вызывало невольную дрожь, хотя я и виду не подал: гитара, подобно
лакмусовой бумажке, обнажает суть человека: можно легко прочесть тайны в
сокровенных глубинах души, и - полюбить или горько разочароваться, а мне
почему-то не хотелось разочаровываться в Разумовском, не хотелось - и все
тут!
Когда Алекс взял первую струну и она отозвалась на его нежное, почти
чувственное прикосновение, словно живое тело, меня как электричеством
пронзило, и я впился глазами в Разумовского: он выглядел бледнее обычного,
на лбу проступили росинки пота, желваки на скулах вдруг окаменели, придав
лицу выражение скорее злое, чем доброе. Но пальцы - длинные, беспокойные,
властно-покровительственно забегали по струнам, и Алекс запел без надсады
сочным баритоном, с каким-то интимным придыханием, но не вульгарным,
вызывающим отпор, а как бы выдающим самое сокровенное и личное.
О звени, старый вальс, о звени же, звени
Про галантно-жеманные сцены,
Про былые, давно отзвеневшие дни,
Про былую любовь и измены!
С потемневших курантов упал тихий звон,
Ночь, колдуя, рассыпала чары.
И скользит в белом вальсе у белых колонн
Одинокая белая пара...
"Звезда" Сохо дохнула мне в лицо спиртным перегаром и спросила,
невинно икая:
- Я н-ничего н-не понимаю... Ни с-словечка... Разве я т-так пьяна,
что забыла в-все слова?
- Он поет по-русски...
- По-русски? Ах, да, он же австралиец...
Алекс все ласковее оглаживал струны, и они отзывались пряными
звуками, обостряя и без того грустные слова песни.
О звени, старый вальс, сквозь назойливый гам
Наших дней обезличенно-серых:
О надменных плечах белых пудренных дам.
О затянутых в шелк кавалерах!..
- Мне любопытно поговорить с вами еще и потому, что вы с Украины, -
Алекс посмотрел в упор, но несколько отчужденно, мне показалось - даже
равнодушно, и это задело меня за живое, и я весь напрягся, готовясь дать
отпор, если Разумовский попытается влезть со своими вопросами в святая
святых. Но он вдруг встрепенулся, словно сбрасывая с себя невидимый груз,
потянулся к бокалу, где синим айсбергом плавал острый кусок льда, сделал
жадный глоток и уже совсем другим тоном, где прорывалось тщательно
скрываемое волнение, произнес: - Впрочем, нет, что это я... Прежде чем
задавать вопросы, положено представиться. А что вы знаете обо мне? Так
себе, безделки, то, что лежит на поверхности, что схватывает даже далеко
не наблюдательный глаз. Вот, к примеру, Дима, он непоколебимо уверен, что
я - миллионер, унаследовавший коллекцию бесценного баккара моей бабки,
графини Разумовской. Сказать по правде, так с самого раннего детства,
когда мы еще жили в Харбине и мне на всякое довелось наглядеться, и этими
впечатлениями переполнены по самую завязку мои воспоминания, я знавал
русских, которые, как черт от ладана, открещивались от своей
национальности. Возможно, именно они обострили у меня это чувство
родины...
Я непроизвольно улыбнулся, но Алекс не обиделся.
- Вы улыбаетесь - человек, в жизни своей ни разу не стоявший на земле
предков, не дышавший ее воздухом, - и "чувство родины"? Полноте, хочется
сказать вам, зачем такие высокие слова! О родине у меня сложились
отдельные, скорее даже отрывочные, случайные представления, оставшиеся в
памяти опятьтаки от бабки. У меня, можно сказать, нездоровая страсть к
соборам... Бабушка рассказывала о старом монастыре над Десной, откуда
видно до самого края земли и даже сквозь века... и если немножко
пофантазировать, то можно узреть Игоря, князя Киевского, и плачущую на
крепостном валу Ольгу... Впрочем, кажется, это было в Киеве. Но оно засело
у меня в голове и, видать, ничем не выбьешь. Расскажите о тех местах, вы,
знать, бывали там и видели все наяву?
Я сразу вспомнил тот дивный июньский день, нет, прежде - вечер и ночь
накануне того дня.
Мы заблудились за Шосткой, свернули не там, где следовало, и вскоре
вместо тряской брусчатки под колесами "Волги" расплывалась по обе стороны
от машины вековая пуховая пыль битого-перебитого шляха; фары выхватывали
из сгущавшейся темноты то одинокую вербу у поворота, то запыленный фасад
сонного подбеленного домишки с проваленным посередине плетнем. Дорога вела
в никуда, но и возвращаться было глупо - без сомнения, нам бы не удалось
выскочить на большак. И потому ехали на авось, куда глаза глядят, и это
решение вызвало сначала прилив энтузиазма в салоне, но вскоре духота
(стекла пришлось поднять из-за лезущей и без того во все щелки пыли) да
монотонное раскачивание стали клонить ко сну, и лишь мне одному суждено
было бороться со сном, и эта борьба окончательно вывела меня из себя и, не
сказав никому и слова, я решительно крутанул руль вправо, перевалил через